
Уже третий… ну или пятый день я бродил по нашей упомоенной квартире по пояс голый, щеголяя шрамами на обеих руках , болезненно тощими бицепсами и корявой чернильной татуировкой "Цирк уехал - клоуны остались".
Солнце в то лето будто сошло с ума, по мне тек пот, а внутри росло раздражение, глухое, как октябрьская ночь, и болезненно требующее выхода, словно перезревший фурункул.
Юля была потомком заносчивых польских шляхтичей.
Все эти дни, не в первый раз уже, она молча терпела мой "MODUS OPERANDI", но вот сегодня не выдержала.
- Быдло, скотина, алкоголик, животное….
- Но….
- С отмазкой - я, мол, поэт, художник и весь этот ваш буржуйский мир - в рот имел.
Что ты имел? Кто ты такой? Люмпен, урла и гопник….
Уютно приткнувшись со своей "Охотой" в кресле, ножки которого заменял пластмассовый пивной ящик, я внимательно слушал, не перебивая. За два года "совместного ведения хозяйства" это был первая откровенность с ее стороны. Да еще какая!
- Друзья твои - пэтэушники и такие же скоты, как ты - уголовники, мнящие себя чуть ли не совестью нации.
Вдохновленная моим молчанием она заводилась все сильнее.
- И революция ваша, про которую все ваши разговоры, картинки, стишки - такая же революция быдла, как в 17-ом.
Я неторопливо отхлебывал пиво и молчал.
Солнце жарило, сквозь немытое окно, спину и затылок, магнитофон напевал голосом Леонарда Коэна "Dancing to the End of Love", жизнь была хороша, если бы не жара и эта породистая сучка, выделывающаяся передо мной.
- А революции вашей не будет, не будет никогда!
Я продолжал молчать, ожидая, чем же все это кончится. Она тоже помолчала, исчерпав, видимо, запас не совсем дворянских выражений. Присела на табуретку и вдруг, привалившись к плите, тихо и вкрадчиво произнесла:
- Но ты ведь любишь меня, я знаю - любишь…. вот если завтра случится эта ваша р е в о о л ю ц и я (так и произнесла - с дворянским своим отвращением и брезгливостью), что ты со мной делать будешь?
- Расстреляю, - улыбнулся я, допивая свою "Охоту".